Выдержка из текста работы
Актуальность данной темы заключается в том, что средневековье — пестрый конгломерат народов и стран — представляет все-таки единую цивилизацию. Его общественно-экономический строй (по крайней мере в крупных и развитых странах Европы) — феодализм; средневековые европейцы — христиане, их мировосприятие теоцентрично, т. е. сводит все сущее к промыслу всемогущего Бога. Трудно найти в истории более противоречивую, более сложную культуру, чем культура средних веков.
Термин «средневековье» условен. Итальянские гуманисты противопоставляли «темным» средним векам золотой век античности (культурный канон) и современность, когда происходит восстановление классики. Это идеологическое разделение стало полезным обозначением эпохи, когда язычество и монотеизм, община и государство, город и деревня, универсализм и замкнутость, книжность и неграмотность сталкивались как поляризованные и равномощные силы.
«Средневековым миросозерцанием, — писал русский философ В. Соловьев, — я называю для краткости исторический компромисс между христианством и язычеством, тот двойственный полуязыческий и полухристианский строй понятий и жизни, который сложился и господствовал в средние века как на романо-германском Западе, так и на византийском Востоке» [12, с. 344].
Сходное определение дает эпохе и современный французский историк Ж. Ле Гофф. В его определении средневековье унаследовало от Рима борьбу двух вариантов развития: открытости и закрытости. Но «Рим, замкнутый стеной, восторжествовал над Римом без границ и без стен, о котором тщетно мечтал несчастный Рем» [8, с. 9]. Средневековье же—с самого начала более сложный мир, который не может замкнуться. Этому мешает и открытость христианского вероучения. «Религия вселенского призвания, христианство не рисковало замкнуться в границах одной цивилизации. Конечно, оно стало главным наставником средневекового Запада, которому передало римское культурное наследие. Конечно, оно восприняло от Рима и его истории склонность к самозамыканию. Но перед лицом закрытого типа религии западное Средневековье создало также и более открытый ее вариант; и диалог этих двух ликов христианства стал доминирующим в ту переходную эпоху. Десять веков потратил средневековый Запад, чтобы сделать выбор между стоявшими перед ним альтернативами: замкнутая экономика или открытая, сельский мир или городской, жизнь в одной общей цитадели или в разных самостоятельных домах» [5, с.11].
В советской историографии, определявшей указанный период как становление, расцвет и начало упадка феодализма, средние века датировались с V по XVII вв. В немарксистской науке, как правило (для Западной Европы), указывают VI—XV вв. После средневековья начинается Возрождение, которое по культуре и общественно-политическому устройству отличается от средневековья, но не вполне относится к современности. Западноевропейская цивилизация делится на «темное» (VI—Х вв.), зрелое (XI—XIII вв.) и позднее средневековье.
Христианская культура сохранила основные достижения греко-римской античности, но отрицала языческое отношение к миру. Политеизму она противопоставляет монотеизм; натурализму, интересу к предметному миру —
духовность, культивирование интроспекции; гедонизму (культу удовольствий) — аскетический идеал; познанию через наблюдение и логику — книжное знание, опирающееся на Библию и толкование ее авторитетами церкви.
Цель работы – выявить особенности психологии средневекового человека, основываясь на книгу Й. Хейзинга «Осень средневековья». При достижении данной цели необходимо было решить следующие задачи:
— рассмотреть характерные признаки средневековой жизни;
— выявить типичные черты личности средневекового человека.
— показать соотношение ментальности с культурной ситуацией в средневековье.
1. Работа И.Хейзинги «Осень средневековья»
Собственно, герменевтика и феноменология как оформленные доктрины и методы представляют ядро этого направления. Значительная часть работ, выполненных в указанном ключе, — это произведения историков, достаточно безразличных к теории и доктрине. Их общий знаменатель — интерпретационизм, то есть опора на традиционную работу историка со сложными символическими документами культуры и рефлексивное осмысление собственной работы. В числе таких не обремененных доктринальными стеснениями исследователей следует упомянуть современного немецкого медиевиста А. Борста. Его работа «Формы жизни в средние века» дает представление о той линии истории ментальности, которая связана с пониманием жизненных условий людей прошлого.
В СССР 1970— 1980-х гг. метод индивидуализирующего анализа культуры в русле истории ментальностей развивал Л.М. Баткин. Стиль жизни и мышления итальянских гуманистов воссоздается им в психологических зарисовках людей эпохи Возрождения .
На обобщение феноменологических подходов к прошлому и создание направления исторической психологии («метаблетики») претендует книга голландца Я. Ван ден Берга «Метаблетика, или изменение людей». Демонстрируя психиатрическое вчувствование в душевные отклонения людей прошлого (скорее иные формы мировосприятия, чем психические расстройства), эта книга декларирует историческую психологию в феноменологическом ключе.
Наиболее известный и явный продолжатель психологизирующей историографии в XX в. голландец И. Хейзинга (1872—1945). Историк с мировым именем, в своих теоретических работах он прямо адресуется к неокантианской идее науки о ценностях культуры, идиографическому методу понимающей психологии В. Дильтея и романтическому интуитивизму. В исторических трудах И. Хейзинга — приверженец нарратива, а науку о прошлом понимает в духе образовательно-эстетического идеала гуманизма: «История — это духовная форма, в которой культура отдает себе отчет о своем прошлом» [5, 109]. Главная книга Хейзинги «Осень Средневековья». Исследование форм жизненного уклада и форм мышления в XIV и XV вв. во Франции и Нидерландах» (1919) во многом определила основные темы современной исторической психологии. Однако представители «Новой истории», соглашаясь, что Хейзинга предугадал многие их выводы, отмечают, что получил он их как-то не так. Ж. Ле Гофф, говоря в середине 70-х гг. о связи творчества Хейзинги со становлением «Новой исторической науки» во Франции, отмечает критически, что при явной тенденции к междисциплинарному подходу у Хейзинги в структуре исторического знания психология все же остается «литературной»[25], этнология — философской, философия — морализующей. Для подобного упрека, конечно, есть основания: и будь «стройное» воспроизведение существенной тенденции исторического мышления Хейзинги возможно), эти наблюдения играли бы здесь важную роль» [Тавризян, 1992, с.416].
Разумеется, мышление Хейзинги плохо воспроизводимо в координатах исследовательской науки, но гораздо лучше — как интерпретирующее постижение прошлого. И разумеется, психология Хейзинги имела мало отношения к той, которая разрабаты валась в лабораториях.
«Мой взгляд, когда я писал эту книгу, — предваряет И. Хейзинга свой проникновенный труд о позднем средневековье, — устремлялся как бы в глубины вечернего неба… Пожалуй, картина, которой я придал очертания и окраску, получилась более мрачной и менее спокойной, чем я рассчитывал, когда начинал этот труд» [6, 5]. Это лексика художника. Камертон авторского чувства отзывается на каждое волнующее свидетельство в букете подобранных цитат и примеров. Надо быть чрезвычайным педантом, чтобы требовать обзора источников и теоретической экспозиции от исследования-сопереживания, панегирика, обличения. Герои здесь — эпоха, судьба, жизнь, а не отдельные люди с их специальными психологиями, хотя о психологии и для психологии очень много в этой богатой книге. История — драматический жанр, никогда ее не свести к формуле, закону. От драматурга требуется словесное искусство и эхолалическая отзывчивость к тексту. В письменном свидетельстве надо услышать подтекст. Тонкое вычитывание словесной коннотации из некоего предварительного или спонтанно конструируемого языка есть закон феноменологической интерпретации. Психологические темы этой книги с подзаголовком «Исследование форм жизненного уклада и форм мышления в XIV и XV вв. во Франции и Нидерландах» вычитаны из подтекста. Страсти, верования, представления, экономические и политические интересы, эстетические и любовные переживания, забавы знати, метания толпы, экстаз мистиков предстают книжными сущностями, вставленными в рамку игровой концепции истории.
2.Завершение Средневековья
Эпоха Средневековья неоднозначна: с одной стороны – судебные процессы, преступления, преследования, бедствия дурного правления, алчность великих мира сего, вымогательства, дороговизна, лишения, чума, войны, разбой, а с другой – живопись ван Эйка, великая готическая архитектура и люди, которые все это создавали, рыцарские идеи. В книге И. Хейзинги «Осень Средневековья» делается попытка увидеть в 14-15вв не возвещение Ренессанса, но завершение Средневековья, попытка увидеть Средневековую культуру в ее последней жизненной фазе, как дерево, плоды которого полностью завершили свое развитие, налились соком и уже перезрели.Объектом рассмотрения в данной работе является монография И. Хейзинги «Осень Средневековья», исследование форм жизненного уклада и форм мышления в XIV и XV веках во Франции и Нидерландах. Переводчиками этой книги были Д.В. Харитонович. Эта книга была издана в 1988 г. в Москве, а написана она была в 1919 году. Состоит монография из двадцати двух глав, в самом начале – предисловие, в конце – примечания, хронологическая таблица и приложения. Каждая глава раскрывает одну из сторон жизни средневекового общества.
Таким образом, в книге объемно показана целая эпоха.
В средние века бедствиям и обездоленности неоткуда было ждать облегчения, в ту пору они были куда мучительнее и страшнее. Болезнь и здоровье рознились намного сильнее, пугающий мрак и суровая стужа зимою представляли собою настоящее зло. Знатностью и богатством упивались с большой алчностью и более истово, ибо они гораздо острее противостояли вопиющей нищете и отверженности. Для ужасных преступлений изобретаются ужасные наказания. Жестокое возбуждение и грубое участие, вызываемые зрелищем эшафота, были важной составной частью духовной пищи народа. Это спектакли с нравоучением.Не столь часто, как процессы и казни, проявлялись то тут, то там странствующие проповедники, возбуждавшие народ своим красноречием. Мы, приученные иметь дело со СМИ, едва ли можем представить ошеломляющее воздействие звучащего слова на неискушенные и невежественные умы того времени. На ряду с темами крестных мук и страшного суда наиболее глубокое впечатление в народе вызывало обличение проповедниками роскоши и мирской сцены.
Жизнь все еще сохраняла колорит сказки, да и для народа многие политические вопросы упрощаются и сводятся к различным эпизодам из сказок.
Жизнь и поступки коронованных особ нередко содержали в себе некий фантастический элемент, напоминающий нам о халифах «Тысячи и одной ночи».
…Время крайностей и безрассудных авантюр… Хотелось бы попробовать пожить в эти века, но, конечно, не в качестве крестьянки или простой горожанки, а в качестве хотя бы знатной дамы, а то и коронованной особы. То были темные века, но читая Хейзингу начинаешь переосмыслять некоторые свои знания начинаешь смотреть на это время с другой стороны. Неравенство, богатство одних и бедность других тогда уже были, но в то же время можно сказать, что тогда мир был еще молод, жизнь была ближе человеку. Короче говоря, как мне видится, романтики в 14-15в.в. было больше, это можно объяснить чрезвычайной душевной возбудимостью человека Средневековья, его безудержанностью и необузданностью.
Позднее Средневековье – время бурных межпартийных конфликтов (вспомним раскол между Римом и Авиньоном – 2 папы, 2 лагеря, причем раскол этот можно обосновать только страстностью средневековых людей, т.к. никаких разногласий в догмах не было). Резкое подчеркивание партийных пристрастий и вассальной верности господину принимает еще более острый характер благодаря сильному и возбуждающему воздействию всяческих знаков принадлежности к своей партии: геральдические цвета, эмблемы, девизы, боевые кличи.Особенность Средневекового правосудия: оно знало только две крайности – полную меру жестокого наказания или милосердие. Тоже встречаем и в отношении к калекам, убогим людям.
На исходе Средневековья основной тон жизни – горькая тоска и усталость. И во Франции, и в Бургундии к 1400г. люди все еще находят удовольствие в том, чтобы поносить свою жизнь и свою эпоху.Желанье некой прекрасной жизни во все времена обнаруживало перед собой три пути к этой далекой цели. Первый уводил прочь от мира: путь отречения от всего мирского (как масонство в 18 веке). Второй путь вел к улучшению и совершенствованию мира самого по себе. С момента избрания этого пути начинается новое время, когда страх перед жизнью уступает место мужеству и надежде. Но это собственно происходит лишь в 18 в. Третий путь к более прекрасному миру – путь мечтаний. Этот путь самый удобный, — правда цель при этом нисколько не становится ближе.Теперь мы приблизились к определению того, под каким углом зрения следует нам рассматривать культуру на исходе Средневековья. Это расцвечивание аристократической жизни идеальными формами, жизни, протекающей в искусственном освещении рыцарской романтики, это мир, переодетый в наряды времен короля Артура (третий путь). Двор – та сфера, где эстетика форм жизненного уклада могла раскрыться наиболее полно. Известно, какое значение придавали бургундские герцоги всему, что касалось придворной роскоши и великолепия (Далее в тексте идет описание придворной иерархии, придворных пиров, придворной учтивости, церемониала, открытости королевской жизни).
Все стилизованные прекрасные формы придворного поведения, которые призваны были вознести грубую действительность в сферу благородной гармонии, входили в великое искусство жизни, не снижаясь при этом до непосредственного выражения в искусстве в более тесном смысле.
Идейный мир Средневековья был насыщен, пропитан религиозными представлениями. Подобным же образом идейный мир той замкнутой группы, которая ограничивалось сферой двора и знати, был проникнут рыцарскими идеалами. Цель, стоящая перед рыцарями, — это стремление к всеобщему миру, основанному на согласии между монархами, завоевание Иерусалима и изгнание турок.Не будучи в состоянии разглядеть общественное развитие, историография (имеются в виду средневековые хронисты) прибегла к вымыслу вроде рыцарских идеалов, тем самым она сводила все к прекрасной картине княжеской чести и рыцарской добродетели, к декоруму игры, руководствовавшейся благородными правилами, — так создавала она иллюзию порядка.
В сущности, это эстетический идеал, сотканный из возвышенных чувств и пестрых фантазий. Но рыцарская идея стремится быть и эстетическим идеалом: средневековое мышление способно отвести почетное место только такому жизненному идеалу, который наделен благочестием и добродетелью. Однако в своей этической функции рыцарство то и дело обнаруживает несостоятельность, неспособность отойти от своих греховных истоков. Ибо сердцевиной рыцарского идеала остается высокомерие, хотя и возвышенное до уровня чего-то прекрасного. В связи с этим мне вспомнилось недавно прочтенное мной произведение Лопе де Вега «Фуэнте Овехуна», где автор наглядно в образе командора изображает истинного рыцаря, истинного аристократа с его подлыми замыслами и корыстными устремлениями.
Связь рыцарского идеала с высокими ценностями религиозного сознания – состраданием, справедливостью, верностью – поэтому никоим образом не является чем-то искусственным и поверхностным. Но не эта связь способствует превращению рыцарства преимущественно в некую прекрасную форму, в тип жизни. И долгая непосредственная укоренность рыцарства в воинском мужестве не смогла бы его возвысить до такой степени, если бы женская любовь не была тем пылающим жаром, который вносил живое тепло в это сложное единство чувств и идеи.
Рыцарь и его дама сердца, герой ради любви – вот первичный и неизменный романтический мотив. Подвиг должен состоять в освобождении или спасении дамы от грозящей ей ужасной опасности.
Средневековый воинский спорт (турниры) был далек от природы. Напряжение битвы обостряется такими побудительными силами, как аристократическая гордость и честь, романически-эротическое (завоевание сердца своей дамы), искусное великолепие. Все перегружено роскошью и украшательством, исполнено красочности и фантазии.
Кроме рыцарских турниров эта игра имела другую столь же важную форму – рыцарские ордена. Первые рыцарские ордена (три наиболее известных ордена Святой Земли) возникли как чистейшее воплощение средневекового духа в соединении монашеского и рыцарского идеалов. Они выросли затем в крупные политические и экономические институции. Политические выгоды постепенно оттесняли на задний план их духовный характер так же как и рыцарски-игровой элемент, а экономические аппетиты брали верх над политической выгодой.
Значение обета состояло, как правило, в том, чтобы, подвергая себе воздержание, стимулировать тем самым скорейшее выполнение обещанного. В обетах позднего средневековья особое значение все еще придается волосам и бороде, неизменным носителям магической силы. Бенедикт XIII, авиньонский папа и по сути тамошний затворник, в знак траура клянётся не подстригать бороду, покамест не обретет свободу.
Иохану Хейзинге удалось в своей книге «Осень Средневековья» воспроизвести дух 14-15 столетий. Конечно, в монографии чувствуется его личное ощущение Средневековья, но от этого не становится меньше заслуга автора. Хейзинга приводит очень много каких-то бытовых примеров, литературных, очень много его собственных размышлений в книге. В этой книге Хейзинга предстал перед нами как ученый–историк, писатель и литературовед, именно благодаря такому сплаву книга производит неизгладимое впечатление и читается легко.
3.Психологический склад средневековой личности
Человеческий тип средневековья вырисовывается благодаря работам И. Хейзинга. Найденные этим автором характеристики складываются в достаточно устойчивый образ.
Специфику средневекового характера видят прежде всего в эмоциональной сфере. Возможно, эмоциональность средневековья сразу бросается в глаза историку ментальностей. У современной цивилизации достаточно средств, чтобы нейтрализовать воздействие слишком сильных эмоций на течение социальной и политической жизни. Управление и особенно стратегические решения должны находиться под контролем государственного расчета. Напротив, в феодальной Европе был распространен тип необузданного и фантазирующего правителя. И, можно предположить, дело заключалось не только в импульсивности властителей, но и в отсутствии представительных органов управления, процедуры коллективных решений, политической культуры гражданского общества. Политика считалась личным, семейным, клановым предприятием, религиозным подвижничеством, рыцарской авантюрой, но никак не работой подотчетных населению служащих и его избранных представителей. «Как правило, нам трудно представить чрезвычайную душевную возбудимость человека средневековья, его безудержность и необузданность. Если обращаться лишь к официальным документам, т. е. к наиболее достоверным историческим источникам, чем такие документы по праву являются, этот отрезок истории средневековья может предстать в виде картины, которая не будет существенно отличаться от описаний политики министров и дипломатов XVIII столетия. Но в такой картине будет недоставать одного важного элемента: пронзительных оттенков тех могучих страстей, которые обуревали в равной степени и государей, и их подданных. Без сомнения, тот или иной элемент страсти присущи современной политике, но, за исключением периодов переворотов и гражданских войн, непосредственные проявления страсти встречают ныне гораздо больше препятствий: сложный механизм общественной жизни сотнями способов удерживает страсть в жестких границах. В XV в. внезапные эффекты вторгаются в политические события в таких масштабах, что польза и расчет то и дело отодвигаются в сторону» [5, с. 20].
Но в средневековой эмоциональности усматривается не только повышенная интенсивность, но и крайняя быстрота смены состояний. Причем переходы происходят между полярными эмоциями: от восхищения к гневу, от подавленности к эйфории, от неуверенности к самодовольству. Обратимся опять к свидетельству И. Хейзинги. «Когда мир был на пять веков моложе, — пишет он, — все жизненные происшествия облекались в формы, очерченные куда более резко, чем в наше время. Страдания и радость, злосчастье и удача различались гораздо более ощутимо; человеческие переживания сохраняли ту степень полноты и непосредственности, с которой и поныне воспринимает горе и радость душа ребенка…
…Из-за постоянных контрастов, пестроты форм всего, что затрагивало ум и чувства, каждодневная жизнь возбуждала и разжигала страсти, проявлявшиеся то в неожиданных взрывах грубой необузданности и зверской жестокости, то в порывах душевной отзывчивости, в переменчивой атмосфере которых протекала жизнь средневекового города» [9, 7].
Указанную особенность психики историки ментальностей называют поляризованностью эмоциональной сферы.
Элементом средневековой чувствительности была нерасчлененность интеллектуальной и эмоциональной сфер. Под этим понимается такое состояние мыслительной деятельности, когда знание аффективно окрашено. Всепроникающая эмоциональность обволакивала в средневековом сознании самые абстрактные понятия. Отделить объективные признаки чего-то отличного отношения к нему было трудно. «Люди этого времени в их способах аргументировать не испытывали потребности в строгой точности… освобождаясь от нее под владычеством неистовых страстей» [9,187].
Средневековый человек, как его рисуют исторические источники, предстает перед нами чрезвычайно чувствительным. Слезы, рыдания, заламывания рук, обмороки часты как у женщин, так и у мужчин. Средневековый человек любил яркие, контрастирующие цвета, его притягивали драматические, часто кровавые зрелища. «Жестокое возбуждение и грубое участие, вызываемое зрелищем эшафота, были важной составной частью духовной пищи народа» [9,9]. Эту черту можно назвать сверхчувствительностью (гиперсеизитивностью).
Еще один факт, на который обратил внимание историк ментальностей, состоит в том, что наиболее аффективные виды восприятия — слух, осязание, обоняние — представлены в познании средневековья шире, чем в современном. Чувственная опора интеллектуальной деятельности наших дней — зрение. В средние же века люди в основном слушают, а не читают. Медики определяют болезнь по звуку и запаху. Музыка оказывает на людей глубочайшее впечатление.
На первый взгляд, И. Хейзинга трактует соотношение перцептивных модальностей в средние века иначе. «Основная особенность культуры позднего средневековья — ее чрезмерно визуальный характер. С этим тесно связано атрофирование. мышления. Мыслят исключительно в зрительных представлениях. Все, что хотят выразить, вкладывают в зрительный браз. Полностью лишенные мысли аллегорические театральные сцены, так же как и поэзия, могли казаться терпимыми именно потому, что удовлетворение приносило только то, что было зримо» [9, 318].
Но пишут И. Хейзинга и Л. Февр все-таки о разных вещах. И. Хейзинга — о позднем увядающем средневековье, о разложении его ученой культуры в бесконечных навязчивых визуализациях (и, с другой стороны, об экстатической власти музыки над тем миром). Историки же «Анналов» претендуют на обобщение перцептивного опыта средневековья в эпохальный тип восприятия. И хотя в культурной иерархии восприятий места разных перцептивных модальностей по периодам, странам, социальным слоям, разумеется, меняются, прикидка Февра в целом остается верной: средневековье в сравнении с нашим веком — визуально отсталая эпоха. Но речь идет, разумеется, о символических средствах выражения, а не об остроте зрения!
В сфере групповых отношений характерной особенностью средневековой личности был конформизм по отношению к своим и социальная агрессивность по отношению к чужим. Средневековую личность можно назвать корпоративной. Она вращалась в своей среде и принадлежала к своей касте (сословию, фамилии, общине, гильдии, цеху). Поэтому, как считают историк культуры «в средние века обе стороны самосознания — по отношению к внешнему миру и своему внутреннему «Я» — как бы дремали под одним общим покрывалом. Последнее было соткано из бессознательных верований, наивных воззрений и предрассудков, весь мир с историей представляется сквозь это покрывало в своеобразной окраске, я человек познавал себя только по кастовым особенностам или по признакам, различающим народ, партию, корпорацию, семью, — другими словами, понятие личности связывалось всегда с какой-нибудь общей формой» (1,157].
Сходным образом высказывается А.Я. Гуревич: «Средневековье имеет ясную идею человеческой личности, ответственной перед Богом и обладающей метафизическим неуничтожаемым ядром — душою, но не признает индивидуальности. Установка на всеобщность, типичность, на универсалии, на деконкретизацию противоречила формированию четкого понятия индивида» [2, 278].
Но советский историк писал о понятии (культурной категории) «личность». Корпоративная личность средневековья, как и политический человек античности, и люди родо-племенной архаики, — это один из типов поведений, хотя и преобладающий. Он хорошо отражен в социальных нормах эпохи, является ее эмблемой. Воспитание, социальная память, традиция воспроизводят и передают именно этот тип. Другие человеческие образы затушевываются и даже стираются. Но они, разумеется, есть. Любое общество знает не только безличных статистов, но и творцов с широким кругозором и неординарным поведением. Своей репутацией средневековый человек во многом обязан своеобразному складу учености, которая охотно обобщала и универсализировала, но мало интересовалась индивидуальными чертами человека и потому «опускала» их.
Редкий медиевист не отметит, насколько жизнь средневекового человека окрашена страхом. «Чувство неуверенности — вот что влияло на умы и души людей средневековья и определяло их поведение. Неуверенность в материальной обеспеченности и неуверенность духовная; церковь видела спасение от этой неуверенности, как было показано, лишь в одном: в солидарности членов каждой общественной группы, в предотвращении разрыва связей внутри этих групп вследствие возвышения или падения того или иного из них. Эта лежавшая в основе всего неуверенность в конечном счете была неуверенностью в будущей жизни, блаженство в которой никому не было обещано наверняка и не гарантировалось в полной мере ни добрыми делами, ни благоразумным поведением. Творимые дьяволом опасности погибели казались столь многочисленными, а шансы на спасение столь ничтожными, что страх неизбежно преобладал над надеждой… Итак, ментальность, эмоции, поведение формировались в первую очередь в связи с потребностью в самоуспокоении» [5, с. 302].
Но средневековый страх, как и остальные феномены ментальности тех веков, многосложен. И это потому, что в жизни была не только пугающая изменчивость, но и незыблемый порядок. Вряд ли какая другая эпоха имела столь хорошо разработанную иерархию небесных и земных сил. Над этим трудились отцы церкви и теологи, королевские министры и правоведы. Средневековье известно не только необузданными страстями, но также ученой схоластикой и юридической казуистикой. Человек того времени видел в Боге творца незыблемого порядка, в котором ему, человеку, отводилось незыблемое место.
Религиозный «страх господень» — синоним совести, а светское бесстрашие воспринимается как отсутствие морали и даже как богоборчество и демонизм. Священное содрогание перед тайной божественного могущества совсем не похоже на страхи перед демонами, наоборот, оно в родстве с уверенностью в неотвратимости воздаяния и спокойствием, граничащим с фатализмом («Все в руке божьей»).
Страшную зыбкость мира питают скорее миф и магия — такие же столпы средневекового мировосприятия, как и христианская вера. Ведь средние века, по Соловьеву, — это компромисс между христианством и язычеством. Иначе говоря, компромисс (но и противоборство) между книжно-ученым и народным, серьезным и карнавальным.
Заключение
В сочинении Хёйзинги можно встретить противоречащие сказанному сейчас или по видимости противоречащие суждения,— коль скоро есть такая логика, которую схватывает сознание историка, а Хёйзинга относится к числу тех историков, у которых выявляемое и осмысляемое сознательно (как методологический принцип и исторический тезис) несравненно уже того, что достигается или «творится» в их книгах. В «Науке истории» Хёйзинги (1937) можно прочитать: «Ни историческому, ни философскому мышлению не ведомо, «сегодня». История всегда ставит вопрос так: для чего, куда? Это—наука, в особой степени ориентирующаяся на финальность»[2,39]. Надо полагать, что в этих словах многое остается благим пожеланием, что-то диктуется желанием отмежеваться от ложно понятой «актуальности». Что же касается рассмотрения исторических событий, то независимо от того, насколько такой взгляд верен, «Осень Средневековья» дает пример работы, совершенно не озабоченной ничем «актуальным», между тем как ее скрытой темой является «финальность» в смысле завершения истории вообще.
Итак, в самом конце просматриваются самые начала; в культуре современности — архетипы, в бесчеловечном политическом строе XX в.— архаическая платформа жестокости. Историк созерцает и переживает начала и концы — на личном опыте, история на его глазах сводит начала и концы — и устремляется к своему завершению. Но опять же осознание современной истории как конца, как завершения — это один план, который может историком осмысляться и эмоционально переживаться по-разному. Хёйзинга имел смелость надеяться на «возрождение» человечества и заявлял, что он — «оптимист»[5,64], хотя это не слишком соответствовало его картине современного мира. У запечатлевающейся в его работах новой картины истории — не столь личные, более широкие корни, это — иной план. Правда, оба этих плана безусловно взаимосвязаны: чтобы ощутить нарастание нового, идущего от широкого культурного сознания, постижения истории, надо было быть сверхчувствительным к умиранию старой истории человечества. К тому же нельзя было загромождать свою мысль и свои работы методологическими построениями, мешающими прозвучать «голосу общего». В Хёйзинге и были два эти качества — положительное и отрицательное. Чуткость к тому, что «творится» вокруг, и отсутствие личной амбиции. Методологическая слабость в некотором аспекте оборачивалась достоинством — произведения становились выражением широкого культурного сознания в позднебуржуазную эпоху; впереди—не «я», а «мы», и личность историка при всей своей тонкости и при всем своем внимании к тому, что «я» думаю и что «мне» думается, покорствует общей, пробивающей себе дорогу тенденции. Если главные сочинения Хёйзинги получили столь широкий отклик и в свое время пользовались признанием историков, историков культуры в широком смысле, искусствоведов, включая и те области, в которые Хёйзинга, откровенно говоря, внес очень и очень мало, как, например, в искусствознание (вопреки собственным предположениям), то это, конечно, объясняется не яркостью написанного, не конкретными выводами, не картинами истории, но эффектом резонанса—созвучанием общего, родственного, для всего нового исторического сознания.
А наряду с этим—картина смерти истории и падения культуры. Когда Хёйзинга всмотрелся в душевно близкий ему бургундский XV век, он увидел в нем картину умирания. Там умирало Средневековье, но там же—это можно сказать без всяких ухищрений и вульгарно-социологической прямизны — умирала своей смертью и вся европейская культура. Хёйзинге не надо было сверяться с историографией и с искусствознанием, чтобы «увидеть»: пятнадцатое столетие—это картина умирания, «позднее Средневековье не провозвестие грядущего, а отмирание уходящего в прошлое». Это стояло для него твердо—настолько твердо, что никакие «факты» и никакие соображения, самые элементарные (откуда же взялось все дальнейшее с его «духовными основаниями», если XV век—это только умирание?), не служили возражением против очевидности раз и навсегда усмотренного. А поскольку, как можно было убедиться, любая историческая эпоха не могла не становиться в некотором аспекте безразличной,— всякая несет в себе архаический исток и близящие конец наслоения, все это прояснилось благодаря «Человеку играющему»—то Хёйзинга лишь выбрал то, что было особенно по душе ему: Бургундию, Нидерланды. Францию позднего Средневековья. Но, чтобы уж и здесь не было следа произвольности, выбрал он то, что только и мог выбрать, следуя определенной культурно-исторической логике. Если взять детское «прапереживание» Хёйзинги, то оно, несомненно слившись со всем восприятием истории этого мыслителя, соединилось с ним так, как это могло быть только в эту эпоху и у этого человека,— история как картина, история как игра и маскарад, история как безвозвратно ушедшее, история как сама красота
Литература
Быстрова А.Н., Киселев В.А. Мир культуры и культура мира. – Новосибирск, 1996, 1997.
Гуревич А.Я. Категории средневековой культуры. М., 1973.
Гуревич А.Я. Проблемы средневековой культуры. – М., 1981.
Гуревич П.С. Культурология. /Учеб. Пособие. – М.: Знание, 1999.
Ле Гофф Ж. Цивилизация средневекового Запада. М., 1992.
Февр Л. Бои за историю. М., 1991.
Хейзинга И. Осень средневековья. Исследование форм жизненного уклада и форм мышления в XIV и XV веках во Франции и Нидерландах. М., 1988.
8. Шкуратов В. А.Историческая психология.- 2-е, перераб. Изд.- М.: Смысл,1997.- 505с.